Новая Шахматория Семена Губницкого: Шахматные острова: Шахматы в жизни выдающихся людей:

 

 

НАБОКОВ И ШАХМАТЫ 

 

                                                                                                                                                                          У нас есть шахматы с тобой.

                                                                                                                                                                          Шекспир и Пушкин. С нас довольно.

                                                                                                                                                                                                                      (В. Набоков)

  

Владимир и Вера Набоковы в Монтре (1968 г.)

 

 

     В многогранном творчестве Владимира Набокова сосуществуют (порой, неотделимо) шахматы и меташахматы.

    На этой странице я привожу 12 шахматных задач, составленных Набоковым, а также "шахматные" фрагменты из 12 его литературных произведений разных жанров (в алфавитном порядке).

 

    В. Набоков. Бледное пламя (поэма)

    В. Набоков. Дар (роман)

    В. Набоков. Другие берега (роман)

    В. Набоков. Защита Лужина (роман)

    В. Набоков. Лолита (роман)

    В. Набоков. Пнин (роман)

    В. Набоков. Подлец (рассказ)

    В. Набоков. Приглашение на казнь (роман)

    В. Набоков. Смотри на Арлекинов! (роман)

    В. Набоков. Сонетный цикл (3 стихотворения)

    В. Набоков. Стихи и шахматные задачи (книга)

    В. Набоков. Шахматный конь (стихотворение)

 

 

1

 

Мат в 3 хода

 

[Решения всех задач в конце этой страницы.]

 

* * *

 

Из поэмы Владимира Набокова "Бледное пламя" 

    У тех безвкусных бредней я в долгу.

    Я понял, чем я пренебречь могу,

    Взирая в бездну. И утратив дочь,

    Я знал — уж ничего не будет: в ночь

    Не отстучит дощечками сухими

    Забредший дух ее родное имя,

    И не поманит нас с тобой фантом

    Из-за гикори в садике ночном.

    "Что там за странный треск? И что за стук?"

    "Всего лишь ставень наверху, мой друг".

    "Раз ты не спишь, давай уж свет зажжем —

    И в шахматы... Ах, ветер!" "Что нам в том?"

    "Нет, все ж не ставень. Слышишь? Вот оно".

    "То, верно, ветка стукнула в окно".

    "Что ухнуло там, с крыши повалясь?"

    "То дряхлая зима упала в грязь".

    "И что мне делать? Конь в ловушке мой!"

    Кто скачет там в ночи под хладной мглой?

    То горе автора. Свирепый, жуткий

    Весенний ветер. То отец с малюткой.

    Потом пошли часы и даже дни

    Без памяти о ней. Так жизни нить

    Скользит поспешно и узоры вяжет.

    Среди сограждан, млеющих на пляже,

    В Италии мы лето провели.

 *

 

 

2

 

Мат в 2 хода

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Дар"

 

    На другом столе, рядом, были разложены советские издания, и можно было нагнуться над омутом московских газет, над адом скуки, и даже попытаться разобрать сокращения, мучительную тесноту нарицательных инициалов, через всю Россию возимых на убой, — их страшная связь напоминала язык товарных вагонов (бухание буферов, лязг, горбатый смазчик с фонарем, пронзительная грусть глухих станций, дрожь русских рельсов, поезда бесконечно дальнего следования). Между "Звездой" и "Красным Огоньком" (дрожащим в железнодорожном дыму) лежал номер шахматного журнальчика "8x8"; Федор Константинович перелистал его, радуясь человеческому языку заданных диаграмм, и заметил статейку с портретом жидкобородого старика, исподлобья глядящего через очки, — статейка была озаглавлена "Чернышевский и шахматы". Он подумал, что это может позабавить Александра Яковлевича, и, отчасти по этой причине, отчасти потому, что вообще любил задачи, журнальчик взял: барышня, оторвавшись от Келлермана, "не сумела сказать", сколько он стоит, но, зная, что Федор Константинович и так должен

в лавке, равнодушно отпустила его. Он ушел с приятным чувством, что дома будет развлечение. Не только отменно разбираясь в задачах, но будучи в высшей мере

одарен способностью к их составлению, он в этом находил и отдых от литературного труда, и таинственные уроки. Как литератору, эти упражнения не проходили ему даром.

    Шахматный композитор не должен непременно хорошо играть. Федор Константинович играл весьма посредственно и неохотно. Его утомляла и бесила дисгармония между невыносливостью его шахматной мысли в процессе борьбы и тем восклицательным блеском, к которому она порывалась. Для него составление задачи отличалось от игры приблизительно так, как выверенный сонет отличается от полемики публицистов. Начиналось с того, что, вдали от доски (как в другой области — вдали от бумаги) и при горизонтальном положении тела на диване (т. е. когда тело становится далекой синей линией, горизонтом себя самого), вдруг,

от внутреннего толчка, неотличимого от вдохновения поэтического, ему являлся диковинный способ осуществления той или иной изощренной эадачной идеи

(скажем, союза двух тем, индийской и бристольской — или идеи вовсе новой). Некоторое время он с закрытыми глазами наслаждался отвлеченной чистотой лишь

в провидении воплощенного замысла; потом стремительно раскрывал сафьяновую доску и ящичек с полновесными фигурами, расставляя их начерно, с разбега,

и сразу выяснялось, что идея, осуществленная так чисто в мозгу, тут, на доске, требует — для своего очищения от толстой резной скорлупы — неимоверного труда, предельного напряжения мысли, бесконечных испытаний и забот, а главное — той последовательной находчивости, из которой, в шахматном смысле, складывается истина. Соображая варианты, так и этак исключая громоздкости построения, кляксы и бельма подспорных пешек, борясь с побочными решениями, он добивался

крайней точности выражения, крайней экономии гармонических сил. Если бы он не был уверен (как бывал уверен и при литературном творчестве), что воплощение замысла уже существует в некоем другом мире, из которого он его переводил в этот, то сложная и длительная работа на доске была бы невыносимой обузой для разума, допускающего, наряду с возможностью воплощения, возможность его невозможности. Мало-помалу фигуры и клетки начинали оживать и обмениваться впечатлениями. Грубая мощь ферзя превращалась в изысканную силу, сдерживаемую и направляемую системой сверкающих рычагов; умнели пешки; кони выступали испанским шагом. Все было осмыслено, и вместе с тем все было скрыто. Всякий творец — заговорщик, и все фигуры на доске, разыгрывая в лицах его мысль, стояли тут конспираторами и колдунами. Только в последний миг ослепительно вскрывалась их тайна. Еще два-три очистительных штриха, еще одна

проверка, — и задача была готова. Ее ключ, первый ход белых, был замаскирован своей мнимой нелепостью, — но именно расстоянием между ней и ослепительным разрядом смысла измерялось одно из главных художественных достоинств задачи, а в том, как одна фигура, точно смазанная маслом, гладко заходила за другую, скользнув через все поле и забравшись к ней подмышку, была почти телесная приятность, щекочущее ощущение ладности. На доске звездно сияло восхитительное произведение искусства: планетариум мысли. Все тут веселило шахматный глаз: остроумие угроз и защит, грация их взаимного движения, чистота матов (столько-то пуль на столько-то сердец); каждая фигура казалась нарочно сработанной для своего квадрата; но может быть очаровательнее всего была тонкая ткань обмана, обилие подметных ходов (в опровержении которых была еще своя побочная красота), ложных путей, тщательно уготовленных для читателя.

 

*

 

 

3

 

Мат в 2 хода

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Другие берега"

 

    В продолжение двадцати лет эмигрантской жизни в Европе я посвящал чудовищное количество времени составлению шахматных задач. Это сложное,

восхитительное и никчемное искусство стоит особняком: с обыкновенной игрой, с борьбой на доске, оно связано только в том смысле, как скажем одинаковыми свойствами шара пользуется и жонглер, чтобы выработать в воздухе свой хрупкий художественный космос, и теннисист, чтобы как можно скорее и основательнее разгромить противника. Характерно, что шахматные игроки — равно простые любители и гроссмейстеры — мало интересуются этими изящными и причудливыми головоломками и, хотя чувствуют прелесть хитрой задачи, совершенно неспособны задачу сочинить.     Для этого сочинительства нужен не только изощренный технический опыт, но и вдохновение, и вдохновение это принадлежит к какому-то сборному, музыкально-математически-поэтическому типу. Бывало, в течение мирного дня, промеж двух пустых дел, в кильватере случайно проплывшей мысли, внезапно, без всякого предупреждения, я чувствовал приятное содрогание

в мозгу, где намечался зачаток шахматной композиции, обещавшей мне ночь труда и отрады. Внезапный проблеск мог относиться, например, к новому способу слить в стратегическую схему такую-то засаду с такой-то защитой: или же перед глазами на миг появлялось в стилизованном, и потому неполном, виде, расположение фигур, которое должно было выразить труднейшую тему, до того казавшуюся невоплотимой. Но чаще всего это было просто движение в тумане, маневр привидений, быстрая пантомима, и в ней участвовали не резные фигуры, а бесплотные силовые единицы, которые, вибрируя, входили в оригинальные столкновения и союзы. Ощущение было, повторяю, очень сладостное, и единственное мое возражение против шахматных композиций — это то, что я ради них

загубил столько часов, которые тогда, в мои наиболее плодотворные, кипучие годы, я беспечно отнимал у писательства.     Знатоки различают несколько школ задачного искусства: англо-американская сочетает чистоту конструкции с ослепительным тематическим вымыслом; сказочным чем-то поражают оригинально-уродливые трехходовки готической школы; неприятны своей пустотой и ложным лоском произведения чешских композиторов, ограничивших себя искусственными правилами; в свое время Россия изобрела гениальные этюды, ныне же прилежно занимается механическим нагромождением серых тем в порядке ударного перевыполнения бездарных заданий. Меня лично пленяли в задачах миражи и обманы, доведенные до дьявольской тонкости, и, хотя в вопросах конструкции

я старался по мере возможности держаться классических правил, как например единство, чеканность, экономия сил, я всегда был готов пожертвовать чистотой рассудочной формы требованиям фантастического содержания.

    Одно — загореться задачной идеей, другое — построить ее на доске. Умственное напряжение доходит до бредовой крайности; понятие времени выпадает

из сознания: рука строителя нашаривает в коробке нужную пешку, сжимает ее, пока мысль колеблется, нужна ли тут затычка, можно ли обойтись без преграды, —

и, когда разжимается кулак, оказывается, что прошло с час времени, истлевшего в накаленном до сияния мозгу составителя. Постепенно доска перед ним становится магнитным полем, звездным небом, сложным и точным прибором, системой нажимов и вспышек. Прожекторами двигаются через нее слоны. Конь превращается

в рычаг, который пробуешь и прилаживаешь, и пробуешь опять, доводя композицию до той точки, в которой чувство неожиданности должно слиться с чувством

эстетического удовлетворения. Как мучительна бывала борьба с ферзем белых, когда нужно было ограничить его мощь во избежание двойного решения! Дело

в том, что соревнование в шахматных задачах происходит не между белыми и черными, а между составителем и воображаемым разгадчиком (подобно тому, как

в произведениях писательского искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем), а петому значительная часть ценности задачи зависит от числа и качества "иллюзорных решений", — всяких обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно

приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт. Но чего бы я ни сказал о задачном творчестве, я вряд ли бы мог

до конца объяснить блаженную суть работы. В этом творчестве есть точки соприкосновения с сочинительством и в особенности с писанием тех невероятно сложных по замыслу рассказов, где автор в состоянии ясного ледяного безумия ставит себе единственные в своем роде правила и преграды, преодоление которых и дает чудотворный толчок к оживлению всего создания, к переходу его от граней кристалла к живым клеткам. Когда же составление задачи подходит к концу и точеные фигуры, уже зримые и нарядные, являются на генеральную репетицию авторской мечты, мучение заменяется чувством чуть ли не физической услады, в состав которого входит между прочим то безымянное ощущение "ладности", столь знакомое ребенку, когда он в постели мысленно проходит — не урок, а подробный образ завтрашней забавы, и чувствует, как очертания воображенной игрушки удивительно точно и приятно прилаживаются к соответствующим уголкам и лункам

в мозгу. В расставлении задачи есть та же приятность: гладко и удобно одна фигура заходит за другую, чтобы в тени и тайне тонкой засады заполнить квадрат, и есть приятное скольжение хорошо смазанной и отполированной машинной части, легко и отчетливо двигающейся так и эдак под пальцами, поднимающими

и опускающими фигуру.

    Мне вспоминается одна определенная задача, лучшее мое произведение, над которым я работал в продолжение двух-трех месяцев весной 1940-го года в темном оцепеневшем Париже. Настала наконец та ночь, когда мне удалось воспроизвести диковинную тему, над которой я бился. Попробую эту тему объяснить

не знающему шахмат читателю.

    Те, кто вообще решает шахматные задачи, делятся на простаков, умников и мудрецов, — или иначе говоря, на разгадчиков начинающих, опытных и изощренных. Моя задача была обращена к изощренному мудрецу. Простак-новичок совершенно бы не заметил ее пуанты и довольно скоро нашел бы ее решение, минуя

те замысловатые мучения, которые в ней ожидали опытного умника; ибо этот опытный умник пренебрег бы простотой и попал бы в узор иллюзорного решения,

в "блестящую" паутину ходов, основанных на теме, весьма модной и "передовой" в задачном искусстве (состоящей в том, чтобы в процессе победы над черными белый король парадоксально подвергался шаху); но это передовое "решение", которое очень тщательно, со множеством интересных вариантов, автор подложил

разгадчику, совершенно уничтожалось скромным до нелепости ходом едва заметной пешки черных. Умник, пройдя через этот адский лабиринт, становился мудрецом и только тогда добирался до простого ключа задачи, вроде того, как если бы кто искал кратчайший путь из Питтсбурга в Нью-Йорк и был шутником послан туда через Канзас, Калифорнию, Азию, Северную Африку и Азорские острова. Интересные дорожные впечатления, веллингтонии, тигры, гонги, всякие красочные местные обычаи (например, свадьба где-нибудь в Индии, когда жених и невеста трижды обходят священный огонь в земляной жаровне, — особенно если человек этнограф) с лихвой возмещают постаревшему путешественнику досаду, и, после всех приключений, простой ключ доставляет мудрецу художественное удовольствие.

    Помню, как я медленно выплыл из обморока шахматной мысли, и вот, на громадной английской сафьяновой доске в бланжевую и красную клетку, безупречное положение было сбалансировано, как созвездие. Задача действовала, задача жила. Мои Staunton'ские шахматы (в 1920-ом году дядя Константин подарил их моему отцу), великолепные массивные фигуры на байковых подошвах, отягощенные свинцом, с пешками в шесть сантиметров ростом и королями почти в десять, важно сияли лаковыми выпуклостями, как бы сознавая свою роль на доске. За такой же доской, как раз уместившейся на низком столике, сидели Лев Толстой

и А. Б. Гольденвейзер 6-го ноября 1904-го года по старому стилю (рисунок Морозова, ныне в Толстовском Музее в Москве), и рядом с ними, на круглом столе

под лампой, виден не только открытый ящик для фигур, но и бумажный ярлычок (с подписью Staunton), приклеенный к внутренней стороне крышки. Увы, если присмотреться к моим двадцатилетним (в 1940-ом году) фигурам, можно было заметить, что отлетел кончик уха у одного из коней, и основания у двух-трех пешек чуть подломаны, как край гриба, ибо много и далеко я их возил, сменив больше пятидесяти квартир за мои европейские годы; но на верхушке королевской ладьи

и на челе королевского коня все еще сохранился рисунок красной коронки, вроде круглого знака на лбу у счастливого индуса.

    Мои часы — ручеек времени по сравнению с оледенелым его озером на доске — показывали половину третьего утра. Дело было в мае — около 19-го мая 1940-го года. Накануне, после нескольких месяцев ходатайств, просьб и брани, удалось впрыснуть взятку в нужную крысу в нужном отделе, и этим заставить ее выделить нужную visa de sortie [Выездную визу (франц.).], которая в свою очередь давала возможность получить разрешение на въезд в Америку. Глядя на мою шахматную задачу, я вдруг почувствовал, что с окончанием работы над ней целому периоду моей жизни благополучно пришел конец. Кроме скуки и отвращения, Европа

не возбуждала во мне ничего. Кругом было очень тихо. Облегчение, которое я испытывал, придавало тишине некоторую нежность. Из-под дивана выглядывал игрушечный грузовичок, В соседней комнате ты и наш маленький сын мирно спали. Лампа на столе была в чепце из голубой сахарной бумаги (военная предосторожность), и вследствие этого электрический свет окрашивал лепной от табачного дыма воздух в лунные оттенки. Непроницаемые занавески отделяли меня от притушенного Парижа. Лежавшая на диване газета сообщала крупными литерами о нападении Германии на Голландию.

    Передо мной лист скверной бумаги, на котором в ту лилово-черную парижскую ночь я нарисовал диаграмму моей задачи.

    Белые: Король а7; Ферзь b6; Ладьи f4 и h5; Слоны е4 и h8; Кони d8 и е6; Пешки b7 и g3. Черные: Король е5; Ладья g7; Слон h6; Кони е2 и g5; Пешки cЗ, с6, d7.

    Белые начинают и дают мат в два хода. Решение дано в следующей главе.

Ложный же след, иллюзорная комбинация: пешка идет на b8 и превращается в коня, после чего белые тремя разными, очаровательными матами отвечают на три

по-разному раскрытых шаха черных; но черные разрушают всю эту блестящую комбинацию тем, что, вместо шахов, делают маленький, никчемный с виду, выжидательный ход в другом месте доски. В одном углу листа с диаграммой стоит тот же штемпель, которым чья-то неутомимая и бездельная рука украсила все книги, все бумаги, вывезенные мной из Франции в мае 1940-го года. Это — круглый пуговичный штемпель, и цвет его — последнее слово спектра: violet de bureau [Канцелярская лиловизна (франц.).]. В центре видны две прописные буквы, большое "R" и большое "F", инициалы Французской Республики. Из других букв, несколько меньшего формата, составляются по периферии штемпеля интересные слова "Controle des Informations". Эту тайную информацию я теперь могу обнародовать.

 

*

 

 

4

 

Белые берут обратно свой последний ход

и дают мат в 1 ход

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Защита Лужина"

 

    [Из созвездия "шахматных" фрагментов, содержащихся в знаменитом "шахматном" романе, скрепя сердце, но соблюдая пропорцию я привожу только один — описание партии Турати — Лужин, быть может, не менее знаменитой, чем партия Рети — Алехин, сыгранная в Баден-Бадене в 1925 году. (Фрагмент этого описания приведен на странице "Избранные комбинации".) — С. Г.]

 

    Войдя, он сразу почувствовал полноту жизни, покой, ясность, уверенность. "Ну и победа будет", — громко сказал он, и толпа туманных людей расступилась,

пропуская его. "Тар, тар, третар", — затараторил, качая головой, внезапно возникший Турати. "Аванти", — сказал Лужин и засмеялся. Между ними оказался

столик, на столе доска с фигурами, расставленными для боя. Лужин вынул из жилетного кармана папиросу и бессознательно закурил.

    Тут произошла странная вещь. Турати хотя и получил белые, однако не пустил в ход своего громкого дебюта, и защита, выработанная Лужиным, пропала даром. Предугадал ли Турати возможное осложнение или просто решил играть осторожно, зная спокойную силу, проявляемую Лужиным на этом турнире, но начал он трафаретнейшим образом. Лужин мельком пожалел о напрасной своей работе, однако и обрадовался: так выходило свободнее. Кроме того, Турати, по-видимому, боялся его. С другой же стороны, в невинном, вялом начале, предложенном Турати, несомненно скрывался какой-то подвох, и Лужин принялся играть особенно осмотрительно. Сперва шло тихо, тихо, словно скрипки под сурдинку. Игроки осторожно занимали позиции, кое-что выдвигали вперед, но вежливо, без всякого признака угрозы, — а если угроза и была, то вполне условная, — скорее намек противнику, что вон там хорошо бы устроить прикрытие, и противник, с улыбкой, словно это было все незначительной шуткой, укреплял, где нужно, и сам чуть-чуть выступал. Затем, ни с того, ни с сего, нежно запела струна. Это одна из сил Турати заняла диагональную линию. Но сразу и у Лужина тихонько наметилась какая-то мелодия.

    На мгновение протрепетали таинственные возможности, и потом опять — тишина: Турати отошел, втянулся. И снова некоторое время оба противника, будто

и не думая наступать, занялись прихорашиванием собственных квадратов, — что-то у себя пестовали, переставляли, приглаживали, — и вдруг опять неожиданная вспышка, быстрое сочетание звуков: сшиблись две мелкие силы, и обе сразу были сметены: мгновенное виртуозное движение пальцев, и Лужин снял и поставил рядом на стол уже не бесплотную силу, а тяжелую желтую пешку; сверкнули в воздухе пальцы Турати, и в свою очередь опустилась на стол косная черная пешка

с бликом на голове. И, отделавшись от этих двух внезапно одеревеневших шахматных величин, игроки как будто успокоились, забыли мгновенную вспышку: на этом месте доски, однако, еще не совсем остыл трепет, что-то все еще пыталось оформиться... Но этим звукам не удалось войти в желанное сочетание, — какая-то другая, густая, низкая нота загудела в стороне, и оба игрока, покинув еще дрожавший квадрат, заинтересовались другим краем доски. Но и тут все кончилось впустую. Трубными голосами перекликнулись несколько раз крупнейшие на доске силы, — и опять был размен, опять преображение двух шахматных сил в резные, блестящие лаком куклы. И потом было долгое, долгое раздумье, во время которого Лужин из одной точки на доске вывел и проиграл последовательно десяток мнимых партий,

и вдруг нащупал очаровательную, хрустально-хрупкую комбинацию, — и с легким звоном она рассыпалась после первого же ответа Турати. Но и Турати ничего

не мог дальше сделать и, выигрывая время, — ибо время в шахматной вселенной беспощадно, — оба противника несколько раз повторили одни и те же два хода, угроза и защита, угроза и защита, — но при этом оба думали о сложнейшей комбинации, ничего общего не имевшей с этими механическими ходами. И Турати наконец на эту комбинацию решился, — и сразу какая-то музыкальная буря охватила доску, и Лужин упорно в ней искал нужный ему отчетливый маленький звук, чтобы, в свою очередь, раздуть его в громовую гармонию. Теперь все на доске дышало жизнью, все сосредоточилось на одном, туже и туже сматывалось;

на мгновение полегчало от исчезновения двух фигур, и опять — фуриозо. В упоительных и ужасных дебрях бродила мысль Лужина, встречая в них изредка тревожную мысль Турати, искавшую того же, что и он. И оба одновременно поняли, что белые не должны дальше развивать свой замысел, вот-вот сейчас потеряют ритм. Турати поспешил предложить размен, и число сил на доске снова уменьшилось. Новые наметились возможности, но еще никто не мог сказать, на чьей стороне перевес. Лужин, подготовляя нападение, для которого требовалось сперва исследовать лабиринт вариантов, где каждый его шаг будил опасное эхо, надолго задумался: казалось, — еще одно последнее неимоверное усилие, и он найдет тайный ход победы. Вдруг что-то произошло вне его существа, жгучая боль, —

и он громко вскрикнул, тряся рукой, ужаленной огнем спички, которую он зажег, но забыл поднести к папиросе. Боль сразу прошла, но в огненном просвете

он увидел что-то нестерпимо страшное, он понял ужас шахматных бездн, в которые погружался, и невольно взглянул опять на доску, и мысль его поникла от еще никогда не испытанной усталости. Но шахматы были безжалостны, они держали и втягивали его. В этом был весь ужас, но в этом была и единственная гармония, ибо что есть в мире, кроме шахмат? Туман, неизвестность, небытие... Он заметил вдруг, что Турати уже не сидит, а стоит, заломив руки. "Перерыв, маэстро, — сказал голос сзади. — Запишите ход". "Нет, нет, еще", — умоляюще сказал Лужин, ища глазами говорившего. "Перерыв", — повторил тот же голос, опять сзади, такой вертлявый голос. Лужин хотел встать и не мог. Он увидел, что куда-то назад отъехал со своим стулом, а что на доску, на шахматную доску, где была только что вся его жизнь, хищно накинулись какие-то люди и, ссорясь и галдя, быстро переставляют так и этак фигуры. Он опять попытался встать и опять не мог. "Зачем, зачем?" — жалобно проговорил он, стараясь разглядеть доску между склоненных над ней черных, узких спин. Они сузились совсем и исчезли. На доске были спутаны фигуры, валялись кое-как, безобразными кучками. Прошла тень и, остановившись, начала быстро убирать фигуры в маленький гроб. "Конечно", — сказал Лужин

и со стоном усилия оторвался от стула. Кое-какие призраки еще стояли там и тут, обсуждая что-то. Было холодно и темновато. Призраки уносили доски, стулья.

В воздухе, куда ни посмотришь, бродили извилистые, прозрачные шахматные образы, — и Лужин, поняв, что завяз, заплутал в одной из комбинаций, которые

только что продумывал, сделал отчаянную попытку высвободиться, куда-нибудь вылезти, — хотя бы в небытие. "Идемте, идемте", — крикнул ему кто-то и со звоном исчез. Он остался один. Становилось все темней в глазах, и по отношению к каждому смутному предмету в зале он стоял под шахом, — надо было спасаться.

Он двинулся, трясясь всем своим полным телом, и никак не мог сообразить, как делают, чтобы выйти из комнаты, — а ведь есть какой-то простой метод... Черная тень с белой грудью вдруг стала увеличиваться вокруг него, подавая пальто и шляпу. "Зачем это нужно?" — забормотал он, влезая в рукав и кружась вместе

с услужливой тенью. "Сюда", — бодро сказала тень, и Лужин шагнул вперед и вышел из страшного зала. Увидев лестницу, он стал ползти вверх, но потом передумал и пошел вниз, так как было легче опускаться, чем карабкаться. Он попал в дымное помещение, где сидели шумные призраки. В каждом углу зрела атака, — и, толкая столики, ведро, откуда торчала стеклянная пешка с золотым горлом, барабан, в который бил, изогнувшись, гривастый шахматный конь, он добрался до стеклянного, тихо вращающегося сияния и остановился, не зная, куда дальше идти. Его окружили, что-то хотели с ним делать. "Уходите, уходите", — повторял сердитый голос. "Куда же?" — рыдая, проговорил Лужин. "Идите домой", — вкрадчиво шепнул другой голос, и что-то толкнуло Лужина в плечо. "Как вы сказали?" — переспросил он, вдруг перестав всхлипывать. "Домой, домой", — повторил голос, и стеклянное сияние, захватив Лужина, выбросило его в прохладную полутьму. Лужин улыбался. "Домой, — сказал он тихо. — Вот, значит, где ключ комбинации". 

 

*

 

 

5

 

Мат в 3 хода

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Лолита"

 

    По очевидным причинам я предпочитал его жилищу мое, когда мы с ним [Гастоном Годэном. — С. Г.] встречались, чтобы играть в шахматы два или три раза

в неделю. Смахивая на старого подбитого идола, он сидел, положив на колени пухлые руки, и так смотрел на доску, как будто это был труп. Минут десять он, посапывая, думал — и затем делал проигрышный ход. А не то симпатяга, после еще более длительного раздумья, произносил: "Аu roi!" с замедленным гавканием старого пса, кончавшимся звуком какого-то полоскания, от чего его брыла тряслись, как студень; и затем он поднимал треугольные брови с глубоким вздохом,

ибо я ему указывал, что он стоит сам под шахом.

    Порой, с того места, где мы сидели в холодном моем кабинете, я мог слышать, как босоногая Лолита упражняется в балетной технике на голом полу гостиной,

под нами; но у Гастона способности восприятия приятно тупели от игры, и до его сознания не доходили эти босые ритмы — и-раз, и-два, и-раз, и-два, вес тела смещается на выпрямленную правую ногу, нога вверх и в сторону, и-раз, и-два — и только, когда она начинала прыгать, раскидывая ноги на вершине скачка или сгибая одну ногу и вытягивая другую, и летя, и падая на носки, — только тогда мой пасмурный, землисто-бледный, величавый противник принимался тереть голову или щеку, словно путая эти отдаленные стуки с ужасными ударами, наносимыми ему тараном моего грозного ферзя.

    Порой же Лола моя слоняющейся походкой вплывала к нам, пока мы размышляли над доской, — и для меня было всегда большим удовольствием видеть, как

Гастон, не отрывая слонового глазка от своих фигур, церемонно вставал, чтобы пожать ей руку, и тотчас отпускал ее вялые пальчики, и потом, так и не взглянув

на нее ни разу, опускался опять; чтобы свалиться в ловушку, которую я ему приготовил. Однажды, около Рождества, после того что я его не видел недели две, он спросил меня: "Et toutes vos fillettes, elles vont bien?" — откуда мне стало ясно, что он умножил мою единственную Лолиту на число костюмных категорий, мельком замеченных его потупленным мрачным взглядом в течение целого ряда ее появлений, то в узких синих штанах, то в юбке, то в трусиках, то в стеганом халатике,

то в пижаме.

 

    [...]

 

    Так как говорилось, что музыка связана с увлечением балетом и сценой, я позволил Лолите брать уроки рояля с мисс Ламперер (как мы, знатоки Флобера, можем ее для удобства назвать), к белому с голубыми ставнями домику которой, в двух милях от Бердслея, Лолита катила два раза в неделю. Как-то, в пятницу вечером,

в последних числах мая (и около недели после той особенной репетиции, на которую, как и на прочие, я не был допущен), зазвонил телефон в кабинете, где я кончал подчищать королевский фланг Гастона, и голос мисс Ламперер спросил, приедет ли моя Эмма — то бишь Лолита — в следующий вторник: она пропустила два урока подряд — в прошлый вторник и нынче. Я сказал: "да, конечно приедет" — и продолжал игру. Как легко поверит читатель, мои способности теперь пошатнулись и через два-три хода я вдруг заметил, сквозь муть внешахматного страдания, что Гастон — ход был его — может завладеть моим ферзем; он это заметил тоже, но опасаясь западни со стороны заковыристого противника, долго не решался, и отдувался, и сопел, и тряс брылами, и даже взглядывал на меня украдкой, неуверенно пододвигая и опять вбирая пухлые, собранные в пучок пальцы, — безумно хотел взять эту сочную штуку, а не смел — и внезапно схватил ее (не научил ли его этот случай той опасной смелости, которую он потом стал выказывать в другой области?), и я провел скучнейший час, пока добился ничьей. Он допил свой коньяк и, немного погодя, ушел вразвалку, вполне довольный результатом (mon pauvre ami, je ne vous ai jamais revu et quoiqu'il у ait bien peu de chance que vous voyiez mon livre, permettez-moi de vous dire que je vous serre la main bien cordialement, et quc toutes mes fillettes vous saluent).

 

*

 

 

6

 

Мат в 3 хода

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Пнин"

 

    Оставшись сидеть на третий вечер путешествия в кают-компании после того, как Лиза давно уже ушла спать, он охотно согласился сыграть партию в шахматы

с бывшим издателем одной франкфуртской газеты, меланхоличным старцем с мешками под глазами, в свитере с воротничком "хомут" и гольфных штанах.

Ни тот, ни другой не были хорошими игроками; оба имели склонность к эффектным, но совершенно не обоснованным жертвам фигур; каждый очень уж хотел выиграть; и дело еще оживлялось пнинским фантастическим немецким языком ("Wenn Sie so, dann ich so, und Pferd fliegt".). Тут подошел другой пассажир, сказал

entschuldigen Sie, нельзя ли ему посмотреть их игру? и сел возле. У него были рыжеватые, коротко подстриженные волосы и длинные блеклые ресницы,

напоминающие хвостовые нити лепизмы; на нем был поношенный двубортный пиджак, и вскоре он уже тихонько щелкал языком и качал головой всякий раз,

когда старец после долгого и важного раздумья подавался вперед, чтобы сделать нелепый ход. В конце концов этот полезный зритель, явный знаток, не удержался

и, толкнув назад пешку, которой только что пошел его соотечественник, указал дрожащим указательным перстом на ладью, которую старый франкфуртец моментально внедрил подмышку защиты Пнина. Наш друг, разумеется, проиграл и собрался было покинуть залу, как вдруг знаток догнал его и сказал entschuldigen Sie, нельзя ли ему минутку поговорить с Херр Пнин? ("Как видите, мне известно ваше имя", — заметил он мимоходом, подняв свой вездесущий указательный

палец) — и предложил зайти в бар выпить пива. Пнин согласился, и когда перед ними поставили кружки, вежливый незнакомец продолжал: "В жизни, как

и в шахматах, всегда следует анализировать свои побуждения и намерения".

 

    [...]

 

    Две керосиновые лампы уютно освещали террасу деревенского дома. Доктора Павла Антоновича Пнина, отца Тимофея, окулиста, и доктора Якова Григорьевича

Белочкина, отца Миры, педиатра, нельзя было оторвать от шахматной партии в углу веранды, так что г-жа Белочкина велела служанке подать им туда —

на специальном японском столике рядом с тем, за которым они играли — стаканы с их чаем в серебряных подстаканниках, простоквашу с черным хлебом, землянику и культивированный ее вид, клубнику, и лучистые золотистые варенья; и разное там печенье, вафли, сушки, сухари — вместо того, чтобы звать двух увлеченных игрою докторов за главный стол в другом конце веранды, где сидели остальные члены семьи и гости, одни ясно различимые, другие — переходящие

в светящийся туман.

    Слепая рука д-ра Белочкина взяла сушку; зрячая рука д-ра Пнина взяла ладью. Д-р Белочкин, жуя, уставился на брешь в своих рядах; д-р Пнин обмакнул абстрактный сухарик в проем своего стакана.

 

*

 

 

7

 

Мат в 3 хода

 

* * *

 

Из рассказа Владимира Набокова "Подлец"

 

    Он пошел быстрее и на ходу крикнул, так что вздрогнул прохожий. Увидев огромные смутные тополя и площадь, он подумал: где-то тут живет Митюшин. Антон Петрович позвонил ему по телефону из кабака, который обступил его, как сон, и снова отошел, удаляясь, как задний огонь поезда, Митюшин впустил его, но так как был сильно навеселе, сначала не обратил внимания на его искаженное лицо. В туманной комнатке находился неизвестный Антону Петровичу господин, а на диване,

спиной к столу, лежала черноволосая дама в красном платье и, по-видимому, спала. На столе блестели бутылки. Антон Петрович попал на именины, но он так

и не понял, чьи это были именины, — Митюшина ли, спящей дамы или неизвестного господина, оказавшегося русским немцем со странной фамилией Гнушке. Митюшин, сияя необыкновенно розовым лицом, познакомил его с Гнушке и, указав кивком на полную спину спящей дамы, сказал в воздух: "Позвольте, Анна Никаноровна, вам представить моего большого друга". Дама не шелохнулась, чему, впрочем, Митюшин ничуть не удивился, словно он и не ожидал, что она проснется. Вообще все это было слегка нелепо, как бывает во сне: пустая бутылка из-под водки с воткнутой в горлышко розой, доска с начатой шахматной партией,

спящая дама, пьяный Митюшин, пьяный, но совершенно спокойный Гнушке...

    — Пей, — сказал Митюшин и вдруг поднял брови. — Что с тобой, Антон Петрович? Морда у тебя, как мел.

    — Да, пейте, — с какой-то глупой серьезностью проговорил Гнушке, длиннолицый человек в высоком воротнике, похожий на черную таксу.

    Антон Петрович залпом выпил полчашки водки и сел.

    — Теперь рассказывай, что случилось, — сказал Митюшин. — Не стесняйся Генриха, — он самый честный человек на свете. Мой ход, Генрих, и знай, что, если

ты сейчас хлопнешь моего слона, я тебе дам мат в три хода. Ну, валяй, Антон Петрович.

    — Это мы сейчас посмотрим, — сказал Гнушке, выправляя манжету. — Ты забыл пешку на аш пять.

    — Сам ты аш пять, — сказал Митюшин. — Антон Петрович сейчас будет рассказывать.

    От водки все вокруг заходило ходуном: шахматная доска тихо полезла на бутылки, бутылки поехали вместе со столом по направлению к дивану, диван со спящей дамой двинулся к окну, окно тоже куда-то поехало. И это проклятое движение было как-то связано с Бергом, и нужно было положить этому конец, покончить с этим безобразием, растоптать, разорвать, убить.

    — Я пришел к тебе, чтобы ты был моим секундантом, — начал Антон Петрович и смутно почувствовал, что в его словах есть безграмотность, но не был в силах

 это поправить.

    — Понимаю, — сказал Митюшин, косясь на шахматную доску, над которой нависла, шевеля пальцами, рука Гнушке.

    — Нет, ты слушай меня, — с тоской воскликнул Антон Петрович, — нет, ты слушай! Не будем больше пить. Это серьезно, серьезно.

    Митюшин уставился на него блестящими голубыми глазами.

    — Брось шахматы, Генрих, — сказал он, не глядя на Гнушке, — тут идет серьезный разговор.

    — Я собираюсь драться, — прошептал Антон Петрович, стараясь взглядом удержать стол, который все плыл, все плыл куда-то. — Я хочу убить одного человека. Его зовут Берг, ты, кажется, встречал его у меня. Не стану объяснять причину...

    — Секунданту можно, — сказал Митюшин.

    — Простите, что вмешиваюсь, — заговорил вдруг Гнушке и поднял указательный палец. — Вспомните, что сказано: не убий!

    — Этого человека зовут Берг, — произнес Антон Петрович. — Ты, кажется, знаешь его. И вот, мне нужно двух секундантов.

    — Дуэль, — сказал Гнушке.

    Митюшин толкнул его локтем: "Не перебивай, Генрих".

    — Вот и все, — шепотом докончил Антон Петрович и, опустив глаза, слабо потеребил ленточку монокля.

    Молчание. Ровно посапывала дама на диване. По улице пронесся гудок автомобиля.

    — Я пьян, и Генрих пьян, — пробормотал Митюшин, — но, по-видимому, случилось что-то серьезное. — Он покусал костяшки руки и оглянулся на Гнушке. — Как ты считаешь, Генрих? — Гнушке вздохнул.

    — Вот вы оба завтра пойдете к нему, — заговорил опять Антон Петрович. — Условьтесь о месте и так дальше. Он мне не дал своей карточки. По закону он должен был мне дать свою карточку. Я ему бросил перчатку.

    — Вы поступаете, как благородный и смелый человек, — вдруг оживился Гнушке. — По странному совпадению, я несколько знаком с этим делом. Один мой кузен был тоже убит на дуэли.

    "Почему — тоже? — тоскливо подумал Антон Петрович. — Неужели это предзнаменование?" Митюшин отпил из чашки и бодро сказал:

    — Как другу — не могу отказать. Утром пойдем к господину Бергу.

    Насчет германских законов, — сказал Гнушке. — Если вы его убьете, то вас посадят на несколько лет в тюрьму; если же вы будете убиты, то вас не тронут.

    — Я все это учел, — кивнул Антон Петрович. И потом появилась опять прекрасная самопишущая ручка, черная блестящая ручка с золотым нежным пером, которое в обычное время, как бархатное, скользило по бумаге, но теперь рука у Антона Петровича дрожала, теперь, как палуба, ходил стол... На листе почтовой бумаги, данном ему Митюшиным, Антон Петрович написал Бергу письмо, трижды назвал Берга подлецом и кончил бессильной фразой: один из нас должен погибнуть.

    И потом он зарыдал, и Гнушке, цокая языком, вытирал ему лицо большим платком в красных квадратах, и Митюшин показывал на шахматную доску,

глубокомысленно повторяя: "Вот ты его, как этого короля — мат в три хода и никаких гвоздей". И Антон Петрович всхлипывал, слабо отклоняясь от дружеских гнушкиных рук, и повторял с детскими интонациями: "Я ее так любил, так любил". И рассветало.

    — Значит, в девять часов вы будете у него, — сказал Антон Петрович и пошатываясь встал со стула.

    — Через пять часов мы будем у него, — как эхо, отозвался Гнушке.

    — Успеем выспаться, — сказал Митюшин. Антон Петрович разгладил свою шляпу, на которой все время сидел, поймал руку Митюшина, подержал ее, поднял

и почему-то прижал ее к своей щеке.

    — Ну что ты, ну что ты, — забормотал Митюшин и, как давеча, обратился к спящей даме: — Наш друг уходит, Анна Никаноровна.

    На этот раз она шелохнулась, вздрогнула спросонья, тяжеловато повернулась. У нее было полное мятое лицо с раскосыми, чересчур подведенными глазами.

"Вы бы, господа, больше не пили", — спокойно сказала она и опять повернулась к стене.

 

*

 

 

 

8

 

Мат в 3 хода

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Приглашение на казнь"

 

    Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками. Седой судья, припав к его уху, подышав,

сообщив, медленно отодвинулся, как будто отлипал. Засим Цинцинната отвезли обратно в крепость.

 

    [...]

 

    Из глубины коридора, между тем, появилась плотная полосатая фигурка м-сье Пьера. Он шел, приятно улыбаясь издали, чуть сдерживая, однако, шаг, чуть бегая глазами, как люди, которые попадают на скандал, но не хотят это подчеркивать, и нес шашечницу перед собой, ящичек, полишинеля под мышкой, еще что-то...

    — Гости были? — вежливо справился он у Цинцинната, когда директор оставил их в камере одних. — Матушка ваша? Так-с, так-с. А теперь я, бедненький, слабенький м-сье Пьер, пришел вас поразвлечь и сам поразвлечься. Смотрите, как он на вас смотрит. Поклонись дяде. Правда, уморительный? Ну, сиди прямо, тезка. А я принес вам еще много забавного. Хотите сперва в шахматы? Али в картишки? В якорек умеете? Знатная игра! Давайте, я вас научу!

 

    [...]

 

    — Попробую все-таки спросить, — сказал Цинциннат. — Есть ли тут, кроме меня и этого довольно навязчивого Пьера, какие-нибудь еще заключенные?

    Родион побагровел, но смолчал.

    — А мужик еще не приехал? — спросил Цинциннат.

    Родион собрался свирепо захлопнуть уже визжавшую дверь, но, как и вчера, — липко шлепая сафьяновыми туфлями, дрыгая полосатыми телесами, держа в руках шахматы, карты, бильбокэ...

    — Симпатичному Родиону мое нижайшее, — тоненьким голосом произнес м-сье Пьер и, не меняя шага, дрыгая, шлепая, вошел в камеру.

    — Я вижу, — сказал он, садясь, — что симпатяга понес от вас письмо. Верно, то, которое вчера лежало тут на столе? К супруге? Нет, нет — простая дедукция,

я не читаю чужих писем, хотя, правда, оно лежало весьма на виду, пока мы в якорек резались. Хотите нынче в шахматы?

    Он разложил шерстяную шашечницу и пухлой рукой со взведенным мизинцем расставил фигуры, прочно сделанные — по старому арестантскому рецепту —

из хлебного мякиша, которому камень мог позавидовать.

    — Сам я холост, но я понимаю, конечно... Вперед. Я это быстро... Хорошие игроки никогда много не думают. Вперед. Вашу супругу я мельком видал — ядреная бабенка, что и говорить, — шея больно хороша, люблю... Э, стойте. Это я маху дал, разрешите переиграть. Так-то будет правильнее. Я большой любитель женщин,

а уж меня как они любят, подлые, прямо не поверите. Вот вы писали вашей супруге о ее там глазках, губках. Недавно, знаете, я имел — Почему же я не могу съесть? Ах, вот что. Прытко, прытко. Ну, ладно, — ушел. Недавно я имел половое общение с исключительно здоровой и роскошной особой. Какое получаешь удовольствие, когда крупная брюнетка... Это что же? Вот тебе раз. Вы должны предупреждать, так не годится. Давайте, сыграю иначе. Так-с. Да, роскошная, страстная — а я, знаете, сам с усам, обладаю такой пружиной, что — ух! Вообще говоря, из многочисленных соблазнов жизни, которые, как бы играя, но вместе с тем очень серьезно, собираюсь постепенно представить вашему вниманию, соблазн любви... — Нет, погодите, я еще не решил, пойду ли так. Да, пойду. Как — мат? Почему — мат?

Сюда — не могу, сюда — не могу, сюда... Тоже не могу. Позвольте, как же раньше стояло? Нет, еще раньше. Ну, вот это другое дело. Зевок. Пошел так. Да, — красная роза в зубах, черные ажурные чулки по сии места и больше ни-че-го, — это я понимаю, это высшее... а теперь вместо восторгов любви — сырой камень, ржавое железо, а впереди... сами знаете, что впереди. Не заметил. А если так? Так лучше. Партия все равно — моя, вы делаете ошибку за ошибкой. Пускай она изменяла вам, но ведь и вы держали ее в своих объятиях. Когда ко мне обращаются за советами, я всегда говорю: господа, побольше изобретательности. Ничего нет приятнее, например, чем окружиться зеркалами и смотреть, как там кипит работа, — замечательно! А вот это вовсе не замечательно. Я, честное слово, думал, что пошел

не сюда, а сюда. Так что вы не могли... Назад, пожалуйста. Я люблю при этом курить сигару и говорить о незначительных вещах, и чтобы она тоже говорила, — ничего не поделаешь, известная развратность... Да, — тяжко, страшно и обидно сказать всему этому "прости" — и думать, что другие, такие же молодые и сочные, будут продолжать работать, работать... эх! не знаю, как вы, но я в смысле ласок обожаю то, что у нас, у борцов, зовется макароны: шлеп ее по шее, и чем плотнее

мяса... Во-первых, могу съесть, во-вторых, могу просто уйти; ну, так. Постойте, постойте, я все-таки еще подумаю. Какой был последний ход? Поставьте обратно

и дайте подумать. Вздор, никакого мата нет. Вы, по-моему, тут что-то, извините, смошенничали, вот это стояло тут или тут, а не тут, я абсолютно уверен.

Ну, поставьте, поставьте...

    Он как бы нечаянно сбил несколько фигур и, не удержавшись, со стоном, смешал остальные. Цинциннат сидел, облокотясь на одну руку; задумчиво копал

коня, который в области шеи был, казалось, не прочь вернуться в ту хлебную стихию, откуда вышел.

    — В другую игру, в другую игру, в шахматы вы не умеете, — суетливо закричал м-сье Пьер и развернул ярко раскрашенную доску для игры в гуся.

 

    [...]

 

    — ...Иногда, в тихом молчании, мы сидели рядом, почти обнявшись, сумерничая, каждый думая свою думу, и оба сливались как реки, лишь только мы открывали уста. Я делился с ним сердечным опытом, учил искусству шахматной игры, веселил своевременным анекдотом. Так протекали дни. Результат налицо. Мы полюбили друг друга, и строение души Цинцинната так же известно мне, как строение его шеи. Таким образом, не чужой, страшный дядя, а ласковый друг поможет ему взойти

на красные ступени, и без боязни предастся он мне, — навсегда, на всю смерть. Да будет исполнена воля публики! (Он встал; встал и директор; адвокат, поглощенный писанием, только слегка приподнялся.) Так. Я попрошу вас теперь, Родриг Иванович, официально объявить мое звание, представить меня.

    Директор поспешно надел очки, разгладил какую-то бумажку и, рванув голосом, обратился к Цинциннату:

    — Вот... Это — м-сье Пьер... Brief... Руководитель казнью... Благодарю за честь, — добавил он, что-то спутав, — и с удивленным выражением на лице опустился опять в кресло.

 

*

 

 

9

 

Мат в 3 хода

 

* * *

 

Из романа Владимира Набокова "Смотри на Арлекинов!"

 

    Крупного поэта, Бориса Морозова, спросили, как прошел его вечер в Берлине, и он сказал: "Ничево", и затем рассказал смешную, но не запомнившуюся историю про нового председателя Союза русских писателей-эмигрантов Германии. Дама, сидевшая рядом со мной, сообщила, что она без ума от вероломного разговора между Пешкой и Королевой, насчет мужа, неужели они взаправду выбросят бедного шахматиста из окна? Я отвечал, что взаправду, но не в ближайшем выпуске

и впустую: он будет вечно жить в сыгранных им партиях и во множестве восклицательных знаков будущих аннотаторов.

 

*

 

 

10

 

Мат в 3 хода 

                                                             [Тут белых семь, хоть черных и не три

                                                              на световых и сумрачных квадратах.]

* * *

 

Владимир Набоков. Сонетный цикл

 

    [Три стихотворения, составляющие сонетный цикл, обращены к Вере Слоним, с которой через несколько месяцев после опубликования цикла в 1924 году Набоков сочетался браком, длившимся счастливо до кончины писателя в 1977 году. Кстати, Вера Евсеевна была его постоянным шахматным партнером (см. фотографию

в начале этой страницы). — С. Г.]

 

1

 

В ходах ладьи — ямбический размер,

в ходах слона — анапест. Полутанец,

полурасчет — вот шахматы. От пьяниц

в кофейне шум, от дыма воздух сер.

 

Там Филидор сражался и Дюсер.

Теперь сидят  — бровастый, злой испанец

и гном в очках. Ложится странный глянец

на жилы рук, а взгляд — как у химер.

 

Вперед ладья пошла стопами ямба.

Потом опять — раздумие. "Карамба,

сдавайтесь же!" Но медлит тихий гном.

 

И вот толкнул ногтями цвета йода

фигуру. Так! Он жертвует слоном:

волшебный шах и мат в четыре хода.

 

2 

Движенья рифм и танцовщиц крылатых

есть в шахматной задаче. Посмотри:

тут белых семь, а черных только три

на световых и сумрачных квадратах.

 

Чернеет ферзь между коней горбатых,

и пешки в ночь впились, как янтари.

Решенья ждут и слуги и цари

в резных венцах и высеченных латах.

 

Звездообразны каверзы ферзя.

Дразнящая, узорная стезя

уводит мысль, — и снова уж во мраке.

 

Но фея рифм — на шахматной доске

является, отблескивая в лаке,

и — легкая — взлетает на носке.

 

3

Я не писал законного сонета,

хоть в тополях не спали соловьи, —

но, трогая то пешки, то ладьи,

придумывал задачу до рассвета.

 

И заключил в узор ее ответа

всю нашу ночь, все возгласы твои,

и тень ветвей, и яркие струи

текучих звезд, и мастерство поэта.

 

Я думаю, испанец мой и гном,

и Филидор — в порядке кружевном

скупых фигур, играющих согласно, —

 

увидят всё, — что льется лунный свет;

что я люблю восторженно и ясно;

что на доске составил я сонет. 

*

 

 

11

 

Мат в 3 хода

 

* * *

 

Из книги Владимира Набокова "Стихи и шахматные задачи"

 

    Наконец, шахматы. Я считаю излишним оправдывать их включение. Шахматные задачи требуют от композитора тех же достоинств, какие характеризуют всякое

достойное искусство: оригинальности, изобретательности, сжатости, гармонии, сложности, и блестящего притворства. Составление этих загадок из эбена

и слоновой кости — сравнительно редкий дар и расточительно бесплодное занятие; но и все искусство бесполезно, и божественно бесполезно, по сравнению с рядом более популярных человеческих стремлений. Задачи — это поэзия шахмат, и эта поэзия, как всякая поэзия, подвержена смене направлений и различным конфликтам между старыми и новыми школами.

 

    [...]

 

    Я начал составлять шахматные задачи в конце 1917 года, дату легко запомнить. Многие из моих самых старых композиций сохранились в запачканных тетрадках — и кажутся сегодня даже хуже элегий, написанных моим юношеским почерком вперемешку с ними.

 

*

 

 

12

 

Мат в 2 хода

 

* * *

 

Стихотворение Владимира Набокова "Шахматный конь"

 

    [В этом стихотворении, написанном в 1927 году, смутно брезжит одна из сюжетных линий романа "Защита Лужина". — С. Г.] 

Круглогривый, тяжелый, суконцем подбитый,

шахматный конь в коробке уснул, —

а давно ли, давно ли, в пивной знаменитой,

стоял живой человеческий гул?

Гул живописцев, ребят бородатых,

и крики поэтов, и стон скрипачей...

Лампа сияла, а пол под ней

был весь в очень ровных квадратах.

 

Он сидел с друзьями в любимом углу,

по привычке слегка пригнувшись к столу,

и друзья вспоминали турниры былые,

говорили о тонком его мастерстве...

Бархатный стук в голове: это ходят фигуры резные.

 

Старый маэстро пивцо попивал,

слушал друзей, сигару жевал,

кивал головой седовато-кудластой,

и ворот осыпан был перхотью частой, —

скорлупками шахматных мыслей.

 

И друзья вспоминали, как матом грозя,

Кизерицкому в Вене он отдал ферзя.

Кругом над столами нависли

табачные тучи; а плиточный пол

был в темных и светлых квадратах.

Друзья вспоминали, какой изобрел

он дерзостный гамбит когда-то.

 

Старый маэстро пивцо попивал,

слушал друзей, сигару жевал

и думал с улыбкою хмурой:

"Кто-то, а кто — я понять не могу,

переставляет в мозгу,

как тяжелую мебель, фигуры,

и пешка одна со вчерашнего дня

черною куклой идет на меня".

 

Старый маэстро сидел согнувшись,

пепел ронял на пикейный жилет, —

и нападал, пузырями раздувшись,

неудержимый шахматный бред.

Пили друзья за здоровье маэстро,

вспоминали, как с этой сигарой в зубах

управлял он вслепую огромным оркестром

незримых фигур на незримых досках.

 

Вдруг черный король, подкрепив проходную

пешку свою, подошел вплотную.

 

Тогда он встал, отстранил друзей,

и смеющихся, и оробелых.

Лампа сияла, а пол под ней

был в квадратах черных и белых.

 

На лице его старом, растерянном, добром,

деревянный блеск лежал.

Он сгорбился, шею надул, прижал

напряженные локти к ребрам

и прыгать стал по квадратам большим,

через один, то влево, то вправо, —

и это была не пустая забава,

и недолго смеялись над ним.

 

И потом, в молчании чистой палаты,

куда черный король его увел,

на шестьдесят четыре квадрата

необъяснимо делился пол.

И эдак, и так — до последнего часа —

в бредовых комбинациях, ночью и днем,

прыгал маэстро, старик седовласый,

белым конем.

*

 

 

РЕШЕНИЯ

 

    1. 1. Qh7!. (1... Kb8 2. Ra3! Kc8 3. Ra8++; 1... a2 2. Qb1 Ka7 3. Ra2++.) (Набоков: "Задача не такая легкая, как кажется на первый взгляд".)

    2. 1. Qe4!. (1... f4 2. Bg6++; 1... Rg5 2. Bf5++; 1... fe 2. Be4++.)

    3. 1. Bс2!. (1. b8N? c2!.)

    4.  (0. d7kNc8) 1. d7ke8N++.

    5. 1. Kf7. (1... Rh4 2. Kf6 Rh6 3. Qh6++. В этом основном варианте осуществлена "тема Набокова" — черная ладья освобождает путь матующей фигуре белых,

         забирая их загораживающую линию фигуру; когда черная ладья возвращается на свое исходное поле, она может быть взята с матом.)

    6. 1. Ra8.

    7. 1. Rh8. (По признанию Набокова, из всех трехходовок эта доставила ему наибольшее удовлетворение.)

    8. 1. h3.

    9. 1. Nc3.

  10. 1. Rd8.

  11. 1. Nd7 Ke4 2. Rf1 d4 3. Nf6++. (Набоков: "Главная идея этой несколько старомодной миниатюры — в основном варианте белый конь возвращается на свое

         первоначальное поле". Имеется в виду вариант 1... Ke4 2. Rf1 d4 3. Nf6++.)

  12. 1. Qh5. (Набоков: "По-видимому, моя самая изобретательная двухходовка".)

  

                              

 

  с г